– А мне совсем не нужно, чтобы они… совершали! Я не могу командовать, если нету порядка.

– В том-то и дело, господин полковник, что сейчас никто не нуждается в командах.

– Да что вы мне здесь цицероните, прапор? – снова кинулся на барона Пацевич. – Какой же вы к черту немец, если не желаете иметь порядка?

– Что ж, – отозвался фон Клюгенау, – не буду спорить. Из меня немец, прямо скажем, паршивый получился. Но русский-то офицер я не последний и потому смолоду привык доверяться смекалке и мужеству русского солдата!

– Да они умнее тебя, – показал Пацевич на солдат.

Клюгенау вежливо поклонился, благо поклон спину не ломит.

– Опять-таки не смею оспаривать, – сказал он. – У нас в России так издавна повелось, что подчиненные всегда умнее своих начальников.

На этом разговор закончился, и Пацевич побрел в каморку Исмаил-хана Нахичеванского. «Пьют, негодяи», – подумал Клюгенау, но делать из этого выводы ему было некогда. Майор Потресов позвал его на свой двор, чтобы обсудить подъем барбета.

– Скосить его надо, – посоветовал Клюгенау. – Тогда орудие сможет бить через «банк», и утром Фаик-паша будет приятно удивлен вашей находчивостью.

Потресов сдвинул на затылок фуражку, почесал потный лоб.

– Знать бы мне, в каком только коровнике он прячется. И, поверьте, мой Кирюха Постный прихлопнул бы его там вместе с гаремом!..

Клюгенау устало опустился на землю, растер колени:

– Ноют, проклятые… Майор! Вы случайно не видели – там валяется «единорог» времен царствования Екатерины Великия?

– Видел, – ответил Потресов. – Станок уже сгнил. Сплошная труха. К тому же и раковины!

– Это чепуха. Лафет можно сделать. Я мыслю так, Николай Сергеевич, что, коли нужда подопрет, этот «единорог» неплохо было бы пустить в дело!

– Боюсь, разорвет. Пороха нынче иные. Сильные.

– А наверное, – размечтался Клюгенау, – у этого «единорога» была славная молодость. Кто его притащил сюда?

– Кажется, князь Чавчавадзе! Он тоже писал стихи…

Прапорщик долго не отзывался. Лица его в темноте было не видно, и вдруг он сказал:

– Странно! Она совсем не относится ко мне серьезно. В ее глазах я всегда был чудаком, и не больше. А вот Карабанов – тот иной. Забавный человек, и —

…в нем это мудрено,
Что он умничает глупо,
А дурачится – умно!

Хотя многие в гарнизоне этого не понимают. Даже она…

– Вы это к чему? – удивился майор.

– Это я в отношении Аглаи Егоровны, – честно признался Федор Петрович. – Сейчас я боюсь попадаться ей на глаза. Говорят, она всю ночь провела там, – барон показал на землю. – Сивицкий пичкал ее, беднягу, снотворным, но она так и не легла всю ночь.

– Женщину жаль, – согласился Потресов. – Даже очень. Просто сердце переворачивается, как подумаю. Но без нее нам было бы, кажется, еще хуже. Что ни говорите, а все-таки мы петухи по природе. Когда женщина смотрит в нашу сторону, мы всегда хотим быть героями…

Сивицкий, несмотря на поздний час, спать еще не ложился. Он сидел в своем углу, отгороженном от аптекарского склада двумя простынями. Возле его локтя, рядом с надкусанным чуреком, лежал новенький револьвер с перламутровой ручкой. На столе перед врачом были разбросаны карты – капитан раскладывал дамский пасьянс «Амазонка».

– Пришли? – сказал он. – Это хорошо.

Клюгенау присел напротив:

– Вы получили воду?

– Два ведра. Спасибо охотникам.

Помолчали.

– Странный револьвер, – сказал барон. – Я совсем не знаком с подобной системой.

– Это «ле-фоше». Осторожнее. Он заряжен.

– Ваш? – спросил Клюгенау.

Сивицкий впервые оторвался от пасьянса и тускло поглядел в глаза прапорщика.

– Да, – ответил он со значением. – Мне его подарил покойный Никита Семенович.

Клюгенау придвинул к себе револьвер, удивился:

– Ого, какая редкость! Мельхиоровые пули.

– Да, да, – как-то виновато ухмыльнулся Сивицкий, – именно что мельхиоровые. Впрочем, смерть от этого не становится краше… Отодвиньте локоть, барон, вы мне мешаете!

– Ах, извините, капитан. Я нечаянно задел вашу даму.

Сивицкий вдруг неожиданно вспылил и, разворошив пасьянс, смахнул карты со стола.

– К черту все! – раздраженно сказал он. – Если бы вы не пришли сейчас, я сам пошел бы за вами.

Подслеповатые глаза барона глядели на врача испытывающе:

– Чем могу служить вам?

– Чем? – Сивицкий встал и, сунув руки в оттянутые карманы неряшливого сюртука, прошелся по тесной комнатенке. – Чем вы можете мне служить? – переспросил он. – А вот, слушайте…

…По уходе с отрядом в Араратские долины полковник Хвощинский оставил свою жену на попечении капитана Сивицкого. Как опытный офицер, он не был уверен в удачном исходе рекогносцировки и предвидел издалека, что Баязету предстоит осада, снять которую будет нелегко. Что же мог поручить Никита Семенович своему старому другу накануне своей гибели?

– Мы тогда долго беседовали, – рассказывал Сивицкий, не глядя на прапорщика. – Уже ночью… Вино было. Да. Но это не мешало. Я, конечно, не соглашался. И вот этот револьвер. Глупости! Я так и сказал ему – глупости! Но он был настойчив. Он видел дальше меня… Вы, барон, понимаете, здесь ее опоганят и продадут. Как мешок орехов. У них так и написано в Коране: женщина – как мешок орехов. И он боялся этого. Он не мог оставить ее так.

Клюгенау выглядел спокойным, только чаще моргал из-под очков.

– А вы? Что же вы? – спросил он.

– А что – я?.. Я говорил – нет, глупости… Ерунда! Он меня убедил. И взял… Я взял… вот это, – Сивицкий показал на револьвер. – Системы «ле-фоше». Семь камор. Пули из мельхиора. Я ведь врач. И знаю, куда надо выстрелить. Хватит и одной. Наповал… Вы думаете, мне легко было дать ему слово?

– Не думаю.

– А тяжело-то вот стало только сейчас. Башибузуки ревут за стенкой. Жуть!.. Ворвись они сюда, и я знаю, чем это все кончится. Мы тогда долго с ним говорили. Была только одна оговорка: «Если она согласится на это».

– И она… согласилась? – спросил Клюгенау.

– Кой черт! – вспыхнул врач. – Я еще не выжил из ума, чтобы спрашивать женщину об этом! Всю жизнь я лечил людей, но не убивал…

Сивицкий решительно передвинул револьвер через стол к прапорщику Клюгенау.

– Вот и все, – устало сказал он. – Вы, надеюсь, не откажете мне в этом. Я знаю, что ваше отношение к ней гораздо сложнее, чем многие думают. И вы сами не пожелаете, чтобы она попала в чьи-то грязные лапы!

Клюгенау передвинул револьвер от себя на середину стола. Теперь он лежал между ними, блестя вороненым дулом, почти красивый в своем железном безобразии ломаных линий.

– Вы… ошиблись, – заключил Клюгенау. – Моя рука не сильнее вашей. Я могу убить себя. Могу, наконец, убить и вас. Но выстрелить в женщину, которая стала для меня… Нет, господин капитан. Очевидно, вы измеряли мое благородство каким-то преувеличенным аршином!

Сивицкий медленно, почти с усилием произнес в ответ:

– Но я знаю силу вашего духа, барон… Вы не смеете отказать мне. Я перебрал всех людей в гарнизоне, кто был бы способен на это. Нет, только один вы не спасуете в нужный момент. Вы же ведь не поэт, а солдат, Клюгенау. Вы прирожденный солдат!..

– Нет, – снова повторил Клюгенау.

Сивицкий, сразу же поникнув плечами, опустился на стул.

– Боже мой, зачем же я тогда рассказал вам все это? Такое ведь не говорят никому… Просто я – старый дурак!

– Нет, – отчеканил Клюгенау, вставая.

Врач поднял лицо:

– А если я вас буду просить? Умолять буду? Поймите, что я не могу иначе…

– Нет. Не надо меня умолять, Dixi! – закончил барон по-латыни, и врач его понял.

Клюгенау ушел. Сивицкий вдруг скособочил толстый неопрятный рот, мятое лицо его вдруг по-старчески обмякло, и он с хрипом выдавил из себя первое рыдание. Потом, продолжая плакать, капитан добрался до своей постели, разбросал по комнате сюртук, шаровары и сапоги. Рыдания его были болезненны, почти мучительны, но врач был не в силах сдержаться и, задув фитиль, продолжал плакать в темноте.