Те кивнули в ответ:
– Молчит баба. Быдто закаменела…
В подземелье Баязета, раскинутая на каменных плитах, высилась палатка полковой канцелярии, изнутри которой сочился слабый рассеянный свет, и возле нее застыли в карауле солдаты-хоперцы. Отец Герасим, неслышно ступая босыми пятками по влажному полу, подошел ближе, заглянул:
– Успокоился, сердешный…
Хвощинский лежал на солдатской шинели, под затылок ему был подсунут туго набитый ранец. В жилистых руках мертвеца, оплывая воском на бледные пальцы, теплилась тоненькая свечечка. Хвощинская сидела перед телом покойного, стянув на своей груди сжатые в руках концы старенькой шали.
Она не плакала.
– А ты и пореви, – посоветовал отец Герасим. – Дело-то ведь житейское…
Решительно взяв женщину за плечи, священник поднял Аглаю, сказал добродушно:
– Да ступай-ка ты отседова. Не век же сидеть…
Добрый мужик провел ее в киоск, где на столе стоял стакан с водой, принесенный Дениской Ожогиным.
– На-ка вот, попей лучше…
Аглая жадно выпила воду, подошла к тахте и ничком зарылась лицом в подушки.
– Что мне? – сказала она. – Зачем мне теперь?..
Плечи у нее вдруг дрогнули.
– Ну, вот, – сказал отец Герасим успокоенно, – ты, девонька, поплачь. Это не беда, слеза боль-то оттянет…
Посидев немного и повздыхав, священник вскоре ушел. Аглая кликнула денщика.
– Принеси умыться, – велела она.
Солдат посмотрел на нее сумасшедшими глазами.
– А-а-а, теперь понимаю, – догадалась Хвощинская. – Ну что ж. Тогда позови ко мне барона Клюгенау. Или – нет, нет, постой; позови поручика Карабанова. Скажи, что прошу его зайти.
Андрей скоро пришел, серый от пыли, постаревший за эти дни. Глаза его слезились от усталости.
– Вот, – сказал он и протянул письмо.
Аглая положила конверт на стол нетронутым.
– Ты, конечно, прочел его?
– Нет.
– А если правду?
– Да…
– Тогда иди, – разрешила она.
Карабанов остался.
– Я не умею утешать. Однако…
– Он был лучше тебя, – вздохнула Аглая.
– Не забывай, что он был лучше и тебя тоже.
– Об этом можно только помнить…
Андрей в смущении потеребил темляк шашки:
– Скажи: за что ты меня сейчас ненавидишь?
– За убийство. Разве ты не догадываешься?
– За убийство… кого?
– Моего мужа. Полковника Хвощинского.
– Я не убивал его.
– Ты убил не только его. Я далека сейчас от наивностей.
– Что это значит?
– Вчерашний день, эта дурацкая рекогносцировка, – ее не было бы, если бы только ты отбросил свою гордость. Но – не-ет, где же тебе!
Карабанов повернулся к дверям:
– Мне, пожалуй, действительно лучше уйти…
Хвощинский писал жене:
…Я получал тогда 20 рублей жалованья, и половину его отдавал солдатам, как и положено русскому офицеру, если вопросы чести для него дороже своей особы. Прости, Аглаюшка, что я здесь говорю о своей первой жене, но сейчас, накануне боя, мне все позволено. Мы кочевали с гарнизоном по нищим еврейским местечкам в Подолии и на Волыни. В грязных избах она рожала мне детей, и они, бедняжки, умирали, как цыганята на телегах, не в силах выжить. Я любил свою первую жену, хотя, как мне кажется, тебя люблю незаслуженно больше.
Мне всегда было утешительно думать, что я могу дать тебе если не первую страсть, то все то, чего не мог дать своей первой жене. Я надеялся после этой войны выйти в отставку, получив генеральский мундир с пенсионом, мы – казалось мне – купим где-нибудь хуторок, заживем тихо и благополучно. Но он, этот господин, о котором ты сама призналась мне накануне нашей свадьбы, он снова появился в твоей судьбе. Я знаю, ты его любишь снова, я благодарен тебе хотя бы за то, что вы оба обезопасили меня от сплетен на мою седую голову. Я ничего не могу сказать тебе дурного об этом господине, все счастье которого лишь в том, что он моложе меня, но я умоляю тебя об одном: если меня не станет, ради всех святых, не становись его женою…
– Этого уже не случится! – И госпожа Хвощинская сложила письмо по тем же складкам, по каким оно было сложено им, еще живым и любящим, в тот страшный день рекогносцировки.
Очевидно, турки решили переждать полуденную жару. Но вот уже ветер «святого Георгия Просветителя» (ветер капризный, но благодатный) спустился откуда-то с горных вершин, и над Араратской долиной повеяло едва ощутимой прохладой.
Старик Хренов снял с лысины мятую фуражонку, приставил ко лбу корявые пальцы, чтобы перекреститься:
– Слава-те, хоспо…
Но воздух вздрогнул от скрипучего рева – затрубили воины в буйволовы рога, с минаретов завопили фанатичные шейхи, и старый гренадер едва успел добежать до укрытия, – на цитадель Баязета обрушился огненный смерч.
– Господин полковник, – доложил Штоквиц, – турки ведут огонь со всех сторон… Даже старухи бьют из армянского города!
Пацевич запустил руку под отворот мундира, долго не мог нащупать биение сердца.
– Ну а что я могу сделать? – спросил он хрипло. – Скажите солдатам, чтобы не подставляли лбов под пули. Это единственное, что я могу им посоветовать.
Штоквиц, пожав плечами, ушел. Полковник вынул из кобуры громадный «бульдог» – «семейный», как он называл его в минуты добродушия, и пальцем повернул тяжелый барабан, считая головки патронов. Их было тринадцать, и от этого скверного числа ему стало не по себе.
Штоквиц приготовил плевок еще при полковнике, но там выплюнуть его не решился и плюнул только во дворе.
– Тьфу! – сказал он. – Старая тряпка… пьяница! Опять где-то нализался!
Кто-то налетел на него сбоку, схватил в охапку и вкинул под укрытие арки. Это был Карабанов.
– Вы… что? – сказал он, не в силах отдышаться. – Вы разве не видите, какой огонь! Вас же убили бы…
Турки усилили стрельбу, и стоны раненых потонули в барабанной стукотне выстрелов, в режущем уши пулевом свисте. Бело-розовые стены крепости быстро-быстро – почти на глазах людей – покрывались оспенной рябью под частыми ударами сотен и тысяч пуль. Ржали у коновязи напуганные лошади, отлетали карнизы окон, звенели стекла, в воздухе висла мучнистая пыль штукатурки.
– Ну, спасибо вам, коли так, – ответил Штоквиц.
Снова запели рога, и грохот стрельбы неожиданно оборвался. Казаки разом оживленно заговорили, высовываясь наружу, чтобы посмотреть вокруг – нет ли противу них какой-нибудь пакости? Ватнин тоже поднялся во весь могучий рост, прошел над пропастью стены, спрашивая:
– Признавайсь, казаки: кто из вас обмишурился? Кого и в какое место?..
Казаки уже наловчились прятаться от пуль, и раненых среди них не было. Назар Минаевич, довольный этим, потянулся до хруста в костях и ударом сапога скинул со стены фаса раскромсанное пулями ведро.
– Сейчас бы нам, братцы, – мечтательно сказал он, – хорошо бы пива сюда станишного. Бочонок бы! А?.. Или, куды ни шло, квасу смородинового.
Егорыч, слюнявя цигарку, сожмурился конопатым лицом:
– Это ты к чему, сотник?
– Это я так, – смутился есаул, – для разговору больше…
Ватнин поднес к глазам старенький, за два пуда овса на майдане выменянный, французский бинокль. С высоты фаса было видно, как редифы, обученные британскими инструкторами, рыли траншеи: земля взлетала с их лопат высоко над бруствером, и штуцерный огонь грозил стать особенно плотным и опасным.
– Турки-то, – буркнул Ватнин, опуская бинокль, – тоже мух ноздрями не ловят. По всем правилам траншей ведут…
Дениска грянул по туркам метким выстрелом и, дурачась, положил винтовку около себя, целуя ее в пятку приклада:
– Ух, и разлюбезная же ты моя! Всем хороша ты, милая, только вот спать с тобою нельзя, как с девкой.
Егорыч покурил еще, пока цигарка не стала обжигать ему пальцы, и тогда передал огарыш Дениске:
– На, потяни… Не сносить тебе головы, парень. Шибко озорной ты, за тебя и девка не пойдет никакая. А даром-то, по-пустому, ты не дразни турка. Иначе он покою тебе не даст!