– Господа, – печально произнес он, – вы можете получать от меня каждый вечер по такому вот кусочку сахара, и это, пожалуй, единственное, что будет отличать ваше довольствие от солдатского.

За стеною крепости шумела река, наводя на мысль о прохладной воде. Погонщики ослов кричали с майдана: «Вайда, вайда!» Солнце, догорая к вечеру, багровело в расщелине амбразуры. Частые пули залетали в высокие окна и, плющась о стены, падали, обессиленные, на глиняный пол. Клюгенау, по-детски причмокивая, с аппетитом дососал свой сахар и, машинально глянув в бойницу, сказал:

– Теперь, уважаемые коллеги, нам разрешается немножко струсить. Я вижу отсюда еще один табор. Это подошли на подмогу Фаик-паше кочевники!..

Дикое, кочующее по Курдистану племя жило только одним разбоем и грабило оседлых курдов так же варварски, как и неверных гяуров. Сейчас они, почуяв верную наживу, подошли под стены осажденного Баязета и раскинули свои черные шатры в зеленеющей изложине гор. Вскоре их жены в платках пунцового шелка, с подвязанными за спиной детишками, уже зашныряли в гуще майдана, вырывая для себя тряпку понаряднее, кувшин поглубже, бусы поярче, кошму потеплее. И местные торгаши-хососы не решались спорить с этими надменными и гордыми женами, ибо их грозные мужья были рядом, и торговля на майдане стала быстро рассасываться.

– Они, видать, пришли издалека и голодны. А потому и нетерпеливы, – заметил Клюгенау. – Их шейхи не пожелают выжидать, пока мы вымрем от жажды, и завтра, наверное, Фаик-паша решится использовать их горячий пыл!..

– Сколько же всего против нас? – спросил Карабанов.

– Тысяч двенадцать, а то и больше, – ответил Штоквиц не сразу. – Но одни, награбив, уходят, другие въезжают в город с пустыми возами.

– Господа, – спросил Евдокимов, притворяясь равнодушным, – как вы думаете, сколько еще дней мы сможем выдержать?

– Сколько? – переспросил Карабанов и тут же ответил: – Боюсь, что очень долго! Тер-Гукасов сейчас далеко от нас, а в Тифлисе думают, что мы пьем чихирь да барышничаем на майдане.

– Но все-таки, – настаивал юнкер, – сколько же: день, два или три?

– Десять! – выкрикнул Клюгенау, неожиданно озлобясь. – Двадцать, тридцать, сорок… сколько угодно! Достаточно единожды взглянуть на карту, чтобы понять: Баязет – ключ всего Ванского санджака, и Фаик-паша не осмелится перевалить через Агры-даг, пока мы дохнем, но не сдаемся в Баязете. Раскисни хоть на минуту, и тогда вся эта орда, что топчется сейчас перед нами, неудержимой лавиной хлынет в Армению, и тогда будут красить кровью не только крыши!

– Я… готов! – ответил Евдокимов. – Только зачем же так кричать на меня? Двадцать дней или сорок – пусть; жалоб вы от меня не услышите!..

Стены цитадели вдруг глухо вздрогнули, через амбразуру полыхнуло на людей жарким дневным воздухом, откуда-то сверху полетели куски штукатурки.

– Прочь от окон! – велели со двора. – Наша батарея теперича вдоль самой стенки гранаты кидает. Сторонись, братцы, уже половину балкона в реку снесло!..

Штоквиц осторожно выглянул наружу и подивился находчивости Потресова.

– Ай да молодец наш старик! – похвалил он майора. – Выдвинул орудие прямо в простенок редута и сразу сократил мертвый угол. Полбалкона действительно отшибло, но – вы посмотрите – турки улепетывают из окопов!..

Штоквиц остановил одного солдата, послал на батарею:

– Спроси, кто наводчик? Скажи, что за такую стрельбу «Георгий» ему обеспечен.

Посланный скоро вернулся, широко улыбаясь еще издали:

– Ваше благородие, и посылать меня было ненадобно. Про то все в гарнизоне знают, что лучше Кирюхи Постного нет канонира!..

Да, это была правда – глаз Кирюха имел некрасивый, с желтоватым зрачком, словно у рыси, но и зоркий; особенно остро видел он правым – боевым. И больше всего любил он в жизни две вещи: хрустящие горбушки от хлебных караваев и вот такие горячие моменты, когда вся прислуга повинуется его возгласу:

– Правее станок… ударь вправо! Еще, еще…

– Отскочи! – кричит фейерверкер.

Кирюхино сердце, здоровое сердце крестьянского парня, мерно выстукивает время, надобное для полета снаряда. Часов, конечно, Кирюхе во всю жизнь не иметь, и считает он секунды лишь ударами своего сердца.

– Шесть, – говорит Кирюха, – приходи, кума, любоваться!

Кто-то пустил по крепости слух, что за отличную стрельбу Пацевич выделил батарейцам полведра воды, и юнкер Евдокимов, терзаемый жаждой, побрел на задний двор.

Конюхи потерянно бродили вдоль коновязи, старались убрать все ведра, один вид которых приводил животных в неописуемую ярость. Они били копытами о твердую землю, тихо ржали, стараясь хватить человека губами за платье, чтобы напомнить о себе: ведь они-то ничего не знали об осаде и, наверное, им, бедным, казалось, что о них просто забыли эти двуногие повелители, на которых они так славно трудились…

– Где же майор Потресов? – спросил юнкер.

– А эвон, на батарее…

Евдокимов с удивлением проследил за тем, как странно сегодня ведет себя артиллерист. Старый офицер, обычно такой скромный и по-солдатски осторожный, сейчас словно решил поиграть со смертью, которая кружилась вокруг него.

Рискуя угодить под глупую пулю, Евдокимов выскочил на середину двора, схватил старого офицера за локоть:

– Николай Сергеевич, это ведь никому не нужно. Мы и так знаем о вашей смелости. Уйдемте отсюда, уйдемте…

Потресов обернулся, и лицо у него при этом было каким-то отвлеченным, словно он уже заглянул туда, откуда никто не возвращается. Сразу как-то сникнув и сильно побледнев, Потресов покорно дал юнкеру увести себя в укрытие. Они прошли в опустевшую кухню, заваленную черепками битой посуды, и присели на корточки возле обшарпанной грязной стены.

– Зачем вам это? – добавил Евдокимов, жалея старого офицера острой жалостью своей немного наивной души.

Майор жалобно всхлипнул, на добрых глазах его проступили слезы:

– Я уже старый дурак. И вам этого не понять. Только вот беда – пули-то не берут меня, не трогают… А мне – надо! Хотя бы одну… Молю бога, чтобы не в живот только, тогда мне не выжить. Не для себя надо – для послужного формуляра надобно! Тогда-то пенсион мне, голубчик, уже выше пойдет. Хоть на старости лет кусок хлеба иметь буду…

Евдокимов, в душе которого сейчас острая жалость боролась с презрением, медленно поднялся, обтирая спиной грязную стенку.

– Я вам… противен сейчас, да? – понуро спросил Потресов.

Вбежал растрепанный, забрызганный кровью фейерверкер:

– Ваше благородие. Кирюху-то… Кирюху-то нашего!

– Что с ним?

– Кирюху-то, говорю, зараз вранило.

– Он жив?

– Его сюды вот, – чмокнул фейерверкер губами, – прямо аж сюды турчанка поцеловала!..

Раненого канонира втащили под укрытие. Лицо Кирюхи было в крови, бормотал он что-то, хлюпал. Вытерли кровь: отделался парень сравнительно легко – пуля прошла под самым его носом, сильно распоров верхнюю губу, еще безусую, совсем юную.

– Эх, родимый, – пожалел его Потресов, – не уберегся…

Канонир мычанием и жестами показал, чтобы глаза ему не заматывали: он в госпиталь подыхать не пойдет, при батарее останется. Глаза ему нужны будут – станок правее, станок левее, он это еще сумеет!..

Правдив ли был тот слух о полуведре воды, выданном батарейцам, так и не узнал юнкер Евдокимов, но попросить глоток воды постеснялся и решил ждать ночи.

– Ночью-то мы, господин юнкер, напьемся водицы, – посулил ему солдат Потемкин. – Только бы ночка потемней выдалась, а уж там-то мы дорогу найдем!

5

Восьмой по счету сын поглупевшего от пьянства дьячка из деревни Нижние Сольцы Корчевского уезда Тверской губернии, – как ему страшно сейчас! И он понимает пренебрежительную холодность экзаменаторов, – ведь он сейчас в их глазах смешной и зарвавшийся выскочка, который с порога мужицкой избы дерзает лбом отворить позлащенные двери академии генерального штаба.

– Тейлорова и Маклонерова теоремы, – говорят ему. – Есть два решения: одно, предложенное Буняковским, и второе – академиком Остроградским.